Закрытые Книги
Книга без Листьев
Из главы: «Млекопитание»
«... — Однако пора оставить животных в том (для порядку, заднем) месте, где они себя сами оставили... При помощи собственных зубов, челюстей, когтей, жвал, поскребков и прочей бесспорной амуниции, ведущей прямым путём из ротовой полости — туда, к анусу. Ибо — чем извилистее дорога (включая, между прочим, и тонкий кишечник), тем прямее — путь. Эту природную закономерность мы знаем отлично (на своём примере), причём, ещё с тех давних пор, когда эти люди практически круглосуточно пресмыкались и ходили в чёрной прислуге у шакалов и гиен, собирая по тропкам крупных хищников падаль и червей — за высшее благо жизни. Но всё же, раз (пред) оставив животных на той обочине мироздания, куда они сами себя поместили, с чего мы сможем начать? К чему оборотить свой взгляд, вечно голодный? — нет, это вовсе не вопросы. А потому — и ответа у них не будет.
  Таким образом, начнём с са́мого простого, попросту ткнув пальцем в нёбо. И это, замечу — вовсе не случайное слово.
— Дойные растения. Так во́т они какие...
  С выменем или без вымени... С придатками или без них — установить факт наличия или отсутствия не только трудно, но и значительно более того. По крайней мере, современная наука не предоставляет для этого достаточных возможностей: как препаратных, так и аппаратных. Разве что..., кроме дойного (аппарата) старейшей модификации, с пятью цепкими забралами. Или, возможно, даже бюрократического..., что, в принципе — одно и то же. А между тем, далеко не всё выглядит так просто... и безобидно. — Смею заметить. Но не стану настаивать.
  Ради чистаго порядку, начнём с эуфорбий, поскольку это — и есть он, молочай собственной персоной, и в прямом смысле слова. И кроме того — фактор, и не просто фактор, а особо раздражающий и раздражительный. Против физиологии не попрёшь, дяденька. Последнее обстоятельство следует иметь в виду — постоянно. — Вообще все млечники, а в особенности, саркостеммы и молочаи, несут в себе двойной заряд опасности для всякого млекопитающего, и прежде всего, теплокровного (конечно, хладнокровные способны принять подобный удар по поверхности психики несравненно спокойнее). И далеко не только яд (эйфорин, не так ли?) — но прежде всего, молочные молочаи исподволь совершают подкоп, а затем и подрыв гормональных основ подсознания и сознания (даже если его нет). Достаточно одного взгляда на эти странные, сжатые и зажатые внутри самих себя растения, чаще всего с колючками, бородавками и наростами... Во́т, во́т она, здесь — чистейшая эманация страха. Зримая. Видимая. И главное — чистая, мощная. Сама бросается. Лезет. Прёт. Прямо в глаза. В руки. Почти брызжет... Небольшое, даже самое незначительное ранение эуфорбии — немедленно вызывает обильный, почти необузданный животный поток белокровия, равно липкого и жгучего. А затем, в виде закономерного продолжения — долго не заживающие шрамы на поверхности ... (мозга, черепа, сознания — ненужное зачеркнуть).
  — Само собой, усвоить и понять такое не слишком легко. А не понять — ещё сложнее, — оставшись навсегда один на один со своим непониманием. Как с несварением.
  И в самом деле: белое, но не молоко, — кровь, но не красная. Живой, но иной... Млечное проклятие молочая висит над каждым смертным. И даже бессмертные — (видит бог, ваш бог) не избежали этого млечного, хотя и (слегка) небесного пути.
― Пути в никуда. »
Из главы: «Страхи и Прахи»
«... — Уже́ и одного того было бы довольно, что он ― клубневый, наш милый дружок. Да-да, потому что у него есть величайшая драгоценность на свете ― клубень. А если выражаться точнее, то как раз всё наоборот: у клубня есть ― он. А если нет клубня, значит, нет и его. Всё проще простого. Не имею клубня, следовательно, не существую.
«Tuber ergo sum» (и всё, и точка! ― и прости-прощай, мой старый добрый дяденька Декарт!) ― Потому что она, суть, чаще всего ― скрыта, надёжно упрятана под тройным слоем са́мого чёрного обмана. Растительного или животного ― в данном случае это не важно. Поскольку она, суть ― одна у всего живого. И в неё нужно проникать, если это требуется... Именно такую мрачную (брачную) обязанность мы на себя взяли здесь, на этих бледно-зелёных страницах ― без листьев: невзирая ни на что, проникать в неё, в суть. Именно так, проникать: если угодно, с усилием и болью. Или ― без боли, но с волей.
  Во́т о чём я здесь уже добрую сотню раз пытался напрасно напомнить, и по возможности ― без рук. Мало кто из них умеет ― так напоминать. А я вот ― попытался. И не просто напомнить, а ― о чём-то важном. Как если бы человеку ― о сердце. Или ещё хуже. А растению ― о том, о чём у них напоминать считается ― недопустимым. Жестоким и грубым. Ну, например, о клубне. Он ― первый и единственный. Этим сказано всё. И можете мне поверить: думать больше не́ о чем, и вспоминать тоже не о чем, когда люди-люди (они) говорят обо всём, имеющем клубень... Но как всегда (если речь не идёт о еде, конечно), они говорят о нём, о клубне ― в последнюю очередь. Всё как привыкли. Не меняя позы. И выражения лица. ― Только о мелочах. Ярких. Жёстких. Жестоких. Видимых. И конечно, пустых, как это для них глубоко свойственно.
И здесь, с лёгким поклоном, я снова должен вернуться наверх и назад... ― к своему первому слову.
  Довольно уже и одного того, что он ― клубневый, наш милый дружок. Так во́т, значит, где была зарыта собака! Во́т где прикопался его главный признак, ― признак при знаке. Потому что клубень ― это не просто он сам, но и всё его, и вообще ― весь он, чтобы не сказать больше и точнее. Пока не время. Потому что сейчас, в настоящее время, я хотел сказать, настало ― его время, ― время клубня. Его эпоха. Его триумф. И его империя (империя страха). Всё главное ― там. В нём. Всё главное ― сокрыто, а значит, имеет он такую глубинную потребность: сокрывать всё главное своё, а наружу ― выкидывать только по нужде, для отвода глаз, и по обману. А иначе, как же ещё тут уцелеешь, посреди этого страшного животного мира? Или вам кажется это странным? Нет.
  ― Достаточно только внимательно посмотреть (слегка прищурившись, или в очках), а затем, если не получилось ― немного копнуть: что же он скрывает, а что ― показывает. И сразу становится видно ― тайное под явным. И тайное в явном. И явное в тайне. А между тем, он сам говорит о себе точно и просто, лучше любых слов. Молча. Ибо..., по делам его суди о нём. Не по листьям. И не по цветам. По делам, и ни по чему более. Одного этого совершенно достаточно. ― Траву, только траву он выкидывает наверх. Как только чувствуется дыхание весны. Пока не испарились драгоценные капли. Влага. Тепло. Но не жар. ― И листья его..., они такие рыхлые, непрочные. И цветы ― словно розовые поникшие фиалки, всегда вниз, лицом вниз. Только так ― вниз лицом. И никогда кверху. ― Словно показывают они, и сами смотрят вниз ― в суть вопроса. В землю. Туда, откуда вышли, и куда снова уйдут. ― В каменистую почву, где он. Он ждёт их. Терпеливый, бугроватый, неказистый. Даже грубый, на первый взгляд. Он. Господин клубень, причина и результат их жизни, выбросивший ― наверх ― на краткий миг живой весны эти непрочные листья и цветы чистейшего обмана, как тонкий перископ своего инфернального..., пардон, подземного существа, существования...
  И снова, снова словно мало ему, что он ― цикламен, стоило бы только повторить... а потом ещё раз повторить вслух это изуверское слово, ци-кла-мен... Так ведь он ещё и не просто цикламен, а немного того... значит, всё-таки персидский. Не кипрский, и даже не критский. Казалось бы, нельзя придумать точнее, ткнуть точнее ― и всё прямо в яблочко, в точку солнечного сплетения. ― Кинжал. Ковёр. Костёр. ― Нет! Всё мало будет! Всё ― не то, всё ― прыщ, всё ― жалкая пародия на него, на персидский ци-кла-мен. Эта жуткая вспышка буйства красок посреди бедной каменистой весны гор. Эта внезапная и подлая победа дурного вкуса, эта отвратительная бахрома и вывернутая наружу в эпилептическом припадке форма цветка, этот массивный пурпур и нежная кайма, густая вспышка крови и жидкий массив гноя, этот обезображенный труп Грибоедова, русского месси́и в русской ми́ссии... И рядом с ним ― ещё она, одна, мёртвая одалиска, вся пунцовая, без кожи и волос... Как в сказке.
  ― Тегеран. Цикламен. Персия.
  ― Тигры... Циклопы... Перси... И посреди них, на пыльной каменистой земле междугорья ― опять он, навек забытый зарытый Заратуштра. Зардушт. Зороастр, заботливо затоптанный в пыль и камни прошлых веков недозрелыми братьями Магомета. ― Зелёные яблоки. Кислый крыжовник. Снежные равнины Сибири. Нет, всё не то. Знойный воздух будущего Ирана. Тамерлана. И вдруг ― этот цветок. Ранней весной. Непобедимый и глупый в своём вечном страхе. Среди жестоких осенних астр, исчадие невидимого Китая, парящей над землёй поднебесной... Прощай, прощай, брат Фридрих. ― Здесь, на нашем опустевшем без времени месте снова зацветут они, бледные... бескровные персидские цикламены. Но ненадолго. Дальше, вслед за ними, останутся ― только свечные огарки. »
Из главы: «По Сеньке»
«... — Обычно они говорят та́к: «эти, как их..., ну, в общем, нотокактусы, значит...», — а затем резко замолкают, как будто поперхнулись рыбной костью..., или радиальной колючкой. А может быть, даже цефалий у них встал, поперёк горла (это уже не про нотокактусы). И затем, чтобы они заговорили дальше, требуется известное вливание..., точнее говоря, — сумма. Сумма денег (без разницы). Или нет, пардон, скажем точнее: ассигнования. Как правило, государственные. Или частные (но это уже — частный случай). Потому что главное в нашем деле — сумма. Причём, изрядная. А если начистоту, то и — неограниченная, ничем не ограниченная, желательно. Потому что только она..., только такая сумма способна преодолеть их извечную и необходимую — ограниченность. Глядя на которую не сразу и поймёшь, чего же в ней больше: самоограничения или природной огранки того прекрасного камня, который у них называется «тупостью». И та́к, гуськом они ходят друг за дру́гом, нюхая друг друга под хвостами. Они, прекрасные дети нашего Господина, имя которого (у них) даже и произносить запрещено. Или просто — не рекомендуется.
  Но это сугубо — между нами. Без проблем.
  Клон. Клан. План. Примерно та́к построена вся их деятельность вокруг собственной благословенной пустоты, одной большой Пустоты, состоящей из малых и очень малых пустот... «Нотокактус» — та́к они обычно говорят, когда требуется обозначить необходимость заполнения пустоты: первозданной или внутри здания. Своей собственной или собственной, но не своей. Но в любом случае — пустоты́. Той, которую они заполняют снаружи, не умея и не имея заполнения извнутри. — Предисловие. Вывод. Точка. Новая строка.
  ...У неё невыносимо пахло изо рта. Из того, который наверху, — я хотел сказал. Который на лицевой стороне головы. Оттуда у неё..., нет, не пахло, — практически воняло. Едва она в первый раз открыла свой рот, ротик, носик..., зажать и не разжимать! — я сразу понял: конец. Теперь только знай, уворачивайся. Потому что это — Оно. Гастрит. Язва. Полпути к прямой кишке. И с той минуты мною овладело сильнейшее желание: не приближаться. Никогда не приближаться. Даже на два метра. Даже на три. Даже на сорок три. Это было невыносимо. Дивное общение, межчеловеческое. Высокодуховное. Возвышающее. С духом. Редко бывает, когда с душком. Как с тушкой.
  — Но впрочем, оставим лирику. В середине 1990-х годов, и даже в конце, было дело, каюсь, знал я одну мерзейшую тётеньку, лицо которой мне не хотелось бы даже припоминать, настолько близко оно подходило к понятию среднего человека. Обывателя. Потребителя. Мещанина. Бездарности. Опосредованной посредственности. Разумеется, не понимая ни одно из этих понятий как — оскорбление или желание оскорбить. Только намекнуть — на место. Проще говоря, она была учёным. Или учёной. Да, скорее так. Она была учёной тётенькой на ниве ботаники. Са́мой низкой ботаники, которая только может существовать. Даже не земельная, и не агротехническая, а буквально — подземная, in ferno. Та высокая, божественная и профессиональная наука-ботаника, которая оперирует в основном понятиями: сегодня, вчера, Федя, зарплата, повышение по службе, Марья Ивановна, похудание, Леночка, отпуск, поездка, задница на стуле, под стулом и, наконец, как венец, — сам стул. Торжественный, тождественный и — жидкий. Глубоко жидкий. Вплоть до запора. — Должно быть, вы уже пытаетесь спросить: но при чём же тут нотокактус? Хвалю за остроумие. Садитесь. Очень верный вопрос.
— Да в том-то и дело, что ни при чём ! Совершенно ни при чём. Чистейший символ, знак, нота кактуса, почти бемоль или даже бекар..., который существует только в воображении некоей (к слову сказать) условной тётеньки, старушки, дуры, скотины, низкой твари, дряни или морщинистой сучки — проще говоря, того среднего социального животного, которое к нему, к этому несчастному нотокактусу присосалось, словно бы к государственной субсидии. История, мой друг, проста, но древо жизни пуще зеленеет. — Вакансия, вот и весь ответ. В одно слово. Почти матерное, материнское.
  Так было. Одна цветущая Роза, которую я ещё в детстве обозвал дурой и непринуждённо обломал ей несколько шипов на заднице (этот рассказ ещё позади), наконец, покинула эту вакансию. Усталая и величественная, как вахтёрша из театрального гардероба. Маститая и обременённая сотней собственных влияний, она оставила позади себя тысячу кактусов и — вакансию. Ту самую вакансию, занять которую было решительно некому. И вот тогда, как спасительная звезда на нёбе служебного повышения появился Он, великий и прекрасный нотокактус. Возможно, даже скопа (швабра). Или табулярис (доска)..., впрочем, последнее (замечу особо) — только в крайнем случае. Да. Если бы только он мог видеть, если бы он мног знать, како́й божественной..., гнилостной тоской веет от этих страниц.
  Страниц без листьев. И всё таки, я вернусь. Вернусь. Не так давно я имел неосторожность сделать ноту, и произнести его, это не мало (важное) слово: вакансия. Оставим это на моей совести. Вместе со всеми прочими злодеяниями всего гуманного и прогрессивного человечества. И тем не менее, она, эта вакансия, определила Всё. — Ей сказали: если хочешь занять её, если хочешь сесть на него, на место розы, — той старческой благоухающей розы, которая со всей удалью своего позорного существования только что удалилась прочь... Если хочешь. Тогда нужно соответствовать. Любой ценой. У людей так принято. Клон, клан, план. А значит, нужно срочно составить ноту. — Ноту о кактусе, хотя бы одном из тысячи. Какой бы неграмотной дурой ни была эта прекрасная учёная. Да хоть бы она и впервые в жизни увидела этот н-н-н..., н-н-но́..., н-н-н-но́то... кактус.
  — Ну..., и что же вы думаете? Мой рассказ окончен, не успев начаться. И можете не сумлеваться. Всё получилось. И даже случилось. Она — составила. Впервые в своей жизни услышав, что на свете существуют кактусы и ноты о них, она (в срочном порядке) состряпала как учёная... как у... чёная дура, ноту. И она, эта нота, если суммировать всё под уровень почвы, гласила в точности следующее: «Нота!.. : Кактус не пародия». Потому что, якобы, семечки у них — разные (если приглядеться со своей колокольни). И размер разный, и разность заразная. А потому, значится, очень разные у них семечки. В том числе и подсолнечные. И кунжутные. И маковые. И даже, не приведи господь, человеческие. Но всё это..., как глубочайшим образом показали исследования глубочайшим образом — не пародия. Дважды, значит. Сугубо дважды. Да. Это не ошибка. Потому что — Место. Вот что нельзя забывать! Ни при каких семечках! Потому что Место... — оно превыше всего. Клан, клон, клин. И потому надо Его срочно занять, ентое место. Очень важное. Место само́й розы. Сию розную, разную и заразную вакансию. Как бы это сказать... Ведь с какой-то жалкой пародией место — не занимают. Потому что не занимать его, места. Все туда хотят. Всем не занимать. Около кола. Звонят колокола. — О!.., как красив, как свеж был этот подсолнух! Выше крыши. — Короче говоря, хватит жрать и жать масло, придурок! Выводи мораль. В двух словах, да покороче! В одном... Или даже в половине, если хватит (халвы).
  Вывожу... Значит. Дело удалось. В двух словах. С тех пор я — ни ногой — в то место, где гастрит и язва плавно переходят сначала в стул, а затем — и в ноту.
  Ноту о кактусах.
  Что поделаешь — служба. Ничего личного. Ничего лишнего. — Всё. Человеческое.
  Как завещал Фридрих..., за пять минут до этого..., ну, ка́к его..., в общем, — забыл.
  Давно это было, — кажись, 1889 год. Всего и не упомнишь..., короче говоря.
  О..., майн Готт! — готтентотский, как и полагается. »